половину дня на ремонт наших укреплений. Если мне удавалось застать их за какими-нибудь проказами, то я ревел, как страшный дракон из своей пещеры, но они уже убедились в моей безобидности и в качестве ответа только тянули сами себя за уши двумя пальчиками. Вероятно, у омохитхов этот жест означал то же самое, что у нас показывать нос.
Я начал воспринимать малышей, как некий барометр насилия. Пока они здесь, считал я, омохитхи не нападут на нас. Мне было страшно не столько за себя, сколько за эту ребятню. Я не мог себе представить реакцию Каффа, если какие-нибудь проказники попробовали бы открыть люк, ведущий на его этаж. Самым большим озорником был очень некрасивый заморыш, туловище которого напоминало треугольник. Именно треугольник, потому что у него были очень широкие плечи и удивительно узкие бедра, гораздо менее развитые, чем у его собратьев, словно природа еще не решила, каким полом наделить это существо. Его некрасивость подчеркивалась еще и тем, что он постоянно кривлялся; его рожица летучей мыши ни на минуту не приобретала спокойного выражения. Другие малыши никогда не приближались ко мне поодиночке, они предпочитали выступать сообща. Этот же часто шел один прямо передо мной. Малыш чеканил шаг, высоко поднимая локти и колени с высокомерием молодого офицера. Я не обращал на него внимания. Задетый моим пренебрежительным отношением, он устраивался прямо возле моего уха и начинал произносить длинные речи. В таких случаях я брал его за плечи и разворачивал на сто восемьдесят градусов. Он удалялся, откуда пришел, двигаясь, словно заводная игрушка. Но однажды он переборщил.
Как-то вечером я сидел на скале, пытаясь зашить свитер, на котором и так не было живого места. Малышня уже отправилась в свой подводный мир. Остался только Треугольник. Каждое утро он появлялся первым, а каждый вечер уходил самым последним. Малыш стал теребить мое ухо. Я и так был не весьма искусным портным, а тут еще его пальчики раздражали меня. Неожиданно я почувствовал, что он прижался ко мне всем телом. Его руки обвили мою грудь, а ноги обхватили бедра. Более того: он принялся сосать мочку моего уха. И, конечно, сразу получил затрещину.
Господи, как же он плакал! Треугольник бегал с воплями, страшно подвывая. Я было засмеялся, но тут же в этом раскаялся. Нетрудно было догадаться, что он отличался от своих сверстников. Продолжая плакать, Треугольник побежал к северному берегу, но прямо у линии волн замер, словно решив, что здесь не найдет себе утешения. Не теряя ни минуты и не прекращая рыдать, он направился к южному берегу, но на этот раз даже не опустился на песок. Плач перемешался с безутешными стонами, и малыш начал кружиться на одном месте, как юла.
Иногда сочувствие открывается нам, как вид цветущей долины за последним холмом. Я спросил себя, насколько этот подводный мир отличался от нашего: вне всякого сомнения, там были отцы и матери, а поведение Треугольника доказывало, что были и сироты. Я не мог больше выдерживать рыданий Треугольника и взвалил его себе на спину, как мешок с мукой. Я отнес его на скалу и устроился шить снова. Он опять припал ко мне всем телом, принялся сосать мочку моего уха и так и заснул. Я пытался оставаться равнодушным.
14
Я понимал, что эти спокойные дни были лишь хрупким перемирием, что каждый час без воя и выстрелов являлся бесценной отсрочкой. Я изо всех сил гнал от себя мысли о том, что произойдет дальше, рано или поздно, каким бы ни было это будущее. Человеческая слабость в том и состоит, что мы создаем себе надежду, провозглашаем ее раз, и другой, и третий – до бесконечности, и само это настойчивое повторение приводит к стиранию границ между желаемым и действительным. С каждым днем появлялись новые приметы ухода антарктической зимы, которая уступала место бурной весне. Солнце улыбалось нам с каждым разом все дольше; каждый день отвоевывал у тьмы драгоценные минуты. Снег теперь шел не так часто, редкие снежинки становились все мельче и прозрачней. Иногда нельзя было понять, то ли шел снег, то ли дождь. Туман нас уже не обволакивал, как раньше. Облака поднялись выше над горизонтом.
Я отказался от ночных дежурств на балконе с Батисом. В этом теперь не было нужды. Но мне представлялось, что время нам подарено не зря: присутствие малышей не только означало перемирие, но и давало обеим воюющим сторонам возможность передышки. Я сказал ему:
– Они не нападут на нас, Кафф. Эти детеныши – наш щит: пока они здесь, нас никто не тронет. Ни днем, ни ночью. Отдыхайте.
Батис пересчитывал пули.
– Если однажды утром малыши не вернутся на остров, вот тогда нам надо будет волноваться. В тот день, вероятно, что-нибудь произойдет, но я не знаю, что именно.
Кафф развязывал шелковый платок, считал пули и снова завязывал узелок. Он обращался со мной так, словно я никогда и не жил на его маяке.
Кроме того, присутствие Треугольника осложняло ситуацию. С того самого дня, когда я разрешил ему приблизиться ко мне, он не отходил от меня ни на минуту. По ночам даже спал рядом со мной, ничего не ведая о наших заботах и тревогах. Этот малыш был настоящим клубком нервов, он возился под одеялами, как огромная мышь. Бедняга долго не мог успокоиться, а потом принимался сосать мое ухо и засыпал, прижавшись ко мне и свернувшись клубочком: его нос издавал звуки, подобные шуму в засорившихся водосточных трубах. Но я благословлял его. Когда взрослые сталкиваются с ребяческим эгоизмом, их боли и невзгоды отступают: наверное, не выдерживая сравнения. Я: Чем кончится эта война миров? Он: Какая тут теплая постель!
Однажды утром мы собрались на скале перед маяком: Анерис, Треугольник и я. Мы играли в снежки и хохотали до упаду. Кафф возник неожиданно, он напомнил мне мокрую ворону. Его длинное черное пальто, волосы и борода, тоже черные, резко выделялись на белом снегу. Он нес винтовку, гарпун и поленья, прижимая их к себе двумя руками. Его поклажа была невероятно тяжелой. Думаю, что не со зла, а просто по привычке он положил конец нашей игре. С неожиданной яростью он погрозил палкой Треугольнику, который убежал испуганный, и увел с собой на маяк Анерис.
Батис, видимо, усматривал опасность нашего занятия, с первого взгляда такого безобидного. Мы просто резвились, это была игра. А в игре, даже самой наивной, проявляется общность интересов и равноправие; исчезают границы, иерархии и биографии. Игра – это пространство для всех и каждого. И этот простой мир дружелюбия не мог прийтись по душе Батису Каффу.
Прежде чем он исчез за дверью, я кинул в него снежок и попал прямо в затылок.
– Эй, Кафф, улыбнитесь хоть чуть-чуть, – сказал я. – Может быть, нам даже удастся выйти живыми из этой переделки.
Он бросил на меня взгляд, каким последователи основной линии партии награждают ревизионистов. Кидать в него второй снежок было бы по-настоящему опасно.
За время пребывания на острове мое восприятие мира изменилось, хотя я сам не отдавал себе в этом отчета. С наступлением каждого нового дня солнечные лучи проводили